Apr 04 2014

ГрустнЫЯ песенки ВертинскАго.

Судьба Пьеро в переходный период
Многие почему-то представляют Александра Вертинского как богемного экзальтированного кокаиниста в цилиндре, вечно заламывающего руки в декадентской тоске. В реальности Вертинский был совсем иным: мускулистым атлетом, фронтовиком, лауреатом Сталинской премии, который во все времена обладал мужеством поступать только так, как он считал нужным.

Его отец, Николай Петрович Вертинский, происходил из бедной семьи мелкого железнодорожного служащего и прачки. Тем не менее, Вертинский сделал себе блистательную карьеру – закончив юридический факультет, он занялся частной практикой и через несколько лет снискал себе славу самого удачливого в городе адвоката. Кроме того, Вертинский занимался и журналистикой – в газете «Киевское слово» он публиковал судебные фельетоны под псевдонимом Граф Нивер. На одном из светских раутов он познакомился с юной княжной Женечкой – Евгенией Степановной Сколацкой, дочерью главы городского дворянского собрания. Между ними тут же вспыхнул тайный роман – к тому времени Вертинский уже был женат.

А вскоре великосветский Киев потряс скандал – Женя от своего любовника родила дочь Надю. Ее семья так никогда и не простила ей падения. Но, надо сказать, что в этой ситуации Николай Петрович повел себя благородно – он предложил своей жене оформить развод. Но супруга наотрез отказалась отпускать мужа к любовнице, и Вертинский в итоге стал жить на два дома, сняв для любовницы с дочкой небольшой дом N 43 на Владимирской улице. Именно в этом доме 19 марта 1889 года и появился на свет Александр Вертинский, который всю жизнь нес на себе это клеймо внебрачного ребенка. Странным образом эта внебрачность стала для Александра Вертинского и неким метафизическим вектором будущей судьбы и карьеры. Он словно навсегда остался «вне брака» и по отношению и ко всей эстраде первой половины XX века.

Но родителей своих Александр Вертинский практически не запомнил. Когда Сашеньке было три года его мать Евгения Степановна внезапно умерла – после неудачной «женской операции», результатом которой стало заражение крови.

Николай Петрович так и не смог пережить ее смерть. Он забросил все свои дела и все время проводил на кладбище у могилы любимой. В 1892 году у безутешного вдовца началась скоротечная чахотка, и через несколько дней Вертинский-старший скончался.

Осиротевших детей разлучили и взяли на воспитание старшие сестры Евгении Сколацкой, причем Саше сказали, что его старшая сестра Надя тоже скончалась и отныне он на свете один. Его воспитанием занялась тетка Мария, неустанно повторявшая: «Твой отец – негодяй!». Но Саша не верил ей – он помнил, как на отпевание в Георгиевский храм пришли тысячи человек – вдов, рабочих, нищих студентов, чьи дела папа вел безвозмездно. Он помнил, как эти люди на руках отнесли гроб его отца на кладбище.

У Марии Степановны были своеобразные представления о воспитании мальчиков. Она нещадно лупила пасынка за малейшую провинность, запрещала ему гулять, играть с друзьями, кататься на санках. В ответ Саша забросил занятия в аристократической 1-й гимназии (где в то время учился Михаил Булгаков и Константин Паустовский) и начал подворовывать деньги из Киево-Печерской лавры. Там, в лаврских пещерах, паломники с приятелями клали на святые мощи медяки, а Саша, делая вид, что целуют святыню, собирал губами эти монетки, обманывая бдительных монахов. Однажды его поймали с поличным… Скандал был на весь город. Из гимназии Вертинского с позором выгнали, а тетка почти до полусмерти избила его тяжелой казацкой нагайкой. Много лет спустя Вертинский вспоминал, что тогда, запертый в чулане на несколько дней, он мечтал только об одном – как обольет керосином теткину кровать и подожжет.

Но даже суровые кары не остановили тягу Вертинского к воровству. Он продолжал воровать – на все украденные деньги он покупал цветы и относил их во Владимирский собор – что бы подарить Божьей Матери. Надеялся, что Она сможет вернуть ему родителей. Там, в соборе, он и пристрастился к музыке, часами слушая пение мальчиков их церковного хора. Потом он стал подпевать, ходил на репетиции, но в хор Сашу так и не взяли – дескать, не место в церкви всяким хулиганам и оборванцам.

Тогда Вертинский решил попробовать свои силы в театре – в то время в «Контрактовом зале» на Подоле устраивались любительские спектакли, где могли принять участие все, кто жаждал играть. Правда, первая «настоящая» роль Вертинского завершилась провалом. Он играл слугу, который должен был крикнуть одно единственное слово: «Император!». Но когда картавый от природы Вертинский крикнул «Импеятой!», публика в зале покатилась от хохота, а дебютанта выставили со сцены. Кстати, Вертинский до самой смерти так и не научился выговаривать букву «р», из-за которой много лет спустя Станиславский отказался принимать его в Художественный театр.

Увлечение театром дорого обошлось Александру. Когда тетка узнала, что ее племянник продолжает воровать деньги, что бы покупать билеты на спектакли, она запретила слугам пускать его в дом. И Вертинский стал ночевать в чужих подъездах, на каменных ступенях и в садовых беседках. На жизнь он зарабатывал чем придется: продавал открытки, грузил арбузы на Днепре, работал корректором в типографии и был даже помощником бухгалтера в гостинице «Европейская», откуда его, правда, вскоре выгнали. «И что же? – спрашивал сам себя Вертинский, описывая в книге «Дорогой длинною…» свое киевское детство. – Только вот о бедной юности моей я и вспоминаю нежно и светло».

И тут судьба Вертинского сделала самый крутой поворот – однажды его в своем подъезде подобрала Софья Николаевна Зелинская, бывшая подруга его матери и преподавательница женской гимназии Киева. Она пригласила его к себе в дом, познакомила с цветом киевской интеллигенции – с Николаем Бердяевым, Марком Шагалом, Натаном Альтманом.

Под влиянием новых знакомых Вертинский пробует заниматься журналистикой. Для газеты «Киевская неделя» он пишет рецензии на выступления заезжих гастролеров, потом сочиняет свои рассказы: «Портрет», «Моя невеста» и «Папиросы «Весна», «Лялька»… На гонорары от публикаций он покупает подержанный фрак и бросается в тусовку киевской богемы, изображая из себя циничного скептика, далекого от мира. Именно там, в подвальных кабачках Крещатика, где собирались молодые люди артистических наклонностей, он придумал свою первую «фирменную фишку» – он вставляет себе в петлицу фрака живой цветок. Каждый день – новый.

В возрасте 18 лет Вертинский неожиданно заявил всем друзьям и знакомым, что ему «смертельно надоел» Киев, и он отправляется покорять Москву. Почему именно Москву, а не столицу – Санкт-Петербург? – удивлялись все. Но Вертинский никому не стал объяснять, что в Москве случайно нашлась его якобы умершая сестра Надя, которая тоже стала актрисой!

Именно сестра и помогла Александру встать на ноги в первопрестольной, обеспечив его работой на первое время – Вертинский должен был давать купеческим дочкам уроки сценического мастерства. Но вскоре выяснилось, что уроки будет брать уже сам Александр. Однажды, ожидая сестру в скверике перед Театром миниатюр, что в Мамоновском переулке, он случайно обратил на себя внимание Марии Александровны Арцыбушевой — владелицы этого театра. «Увидев меня среди актеров, — вспоминал Вертинский в книге «Дорогой длинною…», — она как-то вскользь заметила:

— Что вы шляетесь без дела, молодой человек? Шли бы лучше в актеры, ко мне в театр!

- Но я же не актер! — возразил я. — Я ничего, собственно, не умею.

- Не умеете, так научитесь!

- А сколько я буду получать за это? — деловито спросил я.

Она расхохоталась: -

- Получать?! Вы что? В своем уме? Спросите лучше, сколько я с вас буду брать за то, чтобы сделать из вас человека.

Я моментально скис. Заметив это, Мария Александровна чуть подобрела:

- Ни о каком жаловании не может быть и речи, но в три часа мы садимся обедать. Борщ и котлеты у нас всегда найдутся. Вы можете обедать с нами.

Что же мне оставалось делать? Я согласился. Таким образом, моим первым «жалованием» в театре были борщ и котлеты» В Театре миниатюр ему поручили номер, называвшийся «Танго»: Вертинский, стоя у кулис, исполнял песенку — пародию на исполняемый на сцене довольно эротичный танец. За что он удостоился одной строчки в рецензии от критика газеты «Русское слово»: «Остроумный и жеманный Александр Вертинский».

«Этого было достаточно, чтобы я «задрал нос» и чтоб все наши актеры возненавидели меня моментально, – писал Вертинский. – Но уже было поздно. Успех мой шагал сам по себе, меня приглашали на вечера. А иногда даже писали обо мне. Марье Алексеевне пришлось дать мне наконец «жалование» двадцать пять рублей в месяц, что при «борще и котлетах» уже являлось базисом на котором можно было разворачиваться…»

В 1912 году Вертинский дебютировал и в кино. «Вскоре после смерти Льва Толстого его сын, Илья Львович, задумал представить на экране кинематографа один из рассказов Льва Николаевича — «Чем люди живы», – писал Вертинский. – В рассказе, как известно, говорится об ангеле, изгнанном небом и попавшем в семью бедного сапожника. Илья Толстой ставил картину сам, и, по его замыслу, действие должно происходить в Ясной Поляне. Средства нашлись, актеров пригласили, задержка была только за одной ролью — самого ангела. Оказалось, что эту роль никто не хотел играть, потому что ангел должен был по ходу картины упасть в настоящий снег, к тому же совершенно голым. А зима была суровая. Стоял декабрь.

За обедом у Ханжонкова Илья Толстой предложил эту роль Мозжухину, но тот со смехом отказался:

- Во-первых, во мне нет ничего «ангельского», а во-вторых, меня не устраивает получить воспаление легких, — ответил он.

Толстой предложил роль мне. Из молодечества и чтобы задеть Ивана, я согласился. Актеры смотрели на меня как на сумасшедшего. Их шуткам не было конца, но я презрительно отмалчивался, изображая из себя героя».

Эта эпизодическая роль дала Вертинскому пропуск в мир московской богемы – и Александр сделал все, чтобы сделаться самым ярким и запоминающимся представителем тусовки футуристов. Он мог запросто заявиться в ресторан в желтой кофте с деревянной ложкой в петлице или отправиться на прогулку по Тверскому бульвару в нелепой куртке с помпонами вместо пуговиц, с набеленным по-клоунски лицом и моноклем в глазу.

С кинематографом связана и первая любовь Вертинского – Вера Холодная, первая «звезда» русского кино. И хотя Холодная уже была замужем, Вертинский на протяжении многих лет не оставлял попытки добиться ее благосклонности, посвящая ей свои первые песни — «Маленький креольчик», «За кулисами». Когда же стало ясно, что взаимности не будет, Вертинский словно заочно отпел свою героиню, посвятив актрисе одну из самых мистических песен – «Ваши пальцы пахнут ладаном». Через три года молодая актриса действительно скончалась – и при весьма загадочных обстоятельствах.

Другим потрясением для Вертинского стал немецкий кокаин «Марк», который тогда без рецептов продавался в аптеках – по 50 копеек за 1 грамм. «Все увлекались им, — позже писал Вертинский. — Актеры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили его в пудреницах и нюхали также; поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин у них не было денег… Не помню уже, кто дал мне первый раз понюхать кокаин, но пристрастился я к нему довольно быстро. Сперва нюхал понемножечку, потом все больше и чаще.

- Одолжайтесь! — по-старинному говорили обычно угощавшие. И я угощался. Сперва чужим, а потом своим. Надо было где-то добывать….

После первой понюшки на короткое время ваши мозги как бы прояснялись , вы чувствовали необычайный подъем, ясность, бодрость, смелость, дерзание. Вы говорили остроумно и ярко, тысячи оригинальных мыслей роились у вас в голове. Жизнь со своей прозой, мелочами, неудачами как бы отодвигалась куда-то, исчезала и уже больше не интересовала. Вы улыбались самому себе, своим мыслям, новым и неожиданным, глубочайшим по содержанию. Продолжалось это десять минут. Через четверть часа кокаин ослабевал… Вы бросались к бумаге , пробовали записать эти мысли… Утром же, прочитав написанное, вы убеждались, что все это бред! Передать свои ощущения вам не удалось! Вы брали вторую понюшку. Она опять подбадривала вас на несколько минут, но уже меньше. Дальше, все учащающая понюшки, вы доходили до степени полного отупения. Тогда вы умолкали. И так и сидели, белый как смерть, с кроваво красными губами, кусая их до боли. Острое желание причинить себе самому физическую боль едва не доводило до сумасшествия. Но зато вы чувствовали себя гением…

Куда только мы не попадали. В три-четыре часа ночи, когда кабаки закрывались, мы шли в «Комаровку» – извозчичью чайную у Петровских ворот, где в сыром подвале пили водку с проститутками, извозчиками и всякими подозрительными личностями и нюхали, нюхали это дьявольское зелье.

Конечно, ни к чему хорошему это привести не могло. Во-первых, кокаин разъедал слизистую оболочку носа, и у многих из нас носы уже обмякли, и выглядели ужасно, а, во-вторых, кокаин почти не действовал и не давал ничего, кроме удручающего, безнадежного отчаяния. Полного омертвления всех чувств. Равнодушия ко всему окружающему…

А тут еще и галлюцинации… Я жил в мире призраков! Помню, однажды я вышел на Тверскую и увидел совершенно ясно, как Пушкин сошел с своего пьедестала и, тяжело шагая, направился к остановке трамвая. А на пьедестале остался след его ног, как в грязи оставшийся след от калош человека. Потом Пушкин стал на заднюю площадку трамвая и воздух вокруг него наполнился запахом резины исходившим от плаща.

Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А между тем это было!

Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которых уже не было в обращении.

- Александр Сергеевич! – тихо сказал я — Кондуктор не возьмет у вас этих денег! Они старинные!

Пушкин улыбнулся: ничего. У меня возьмет!

Тогда я понял, что просто сошел с ума. И первый раз в жизни я испугался. Мне стало страшно! Что же будет дальше? Сумашедший дом? Смерть? Паралич сердца?..»

Еще больше Вертинского испугала смерть Надежды, которая тоже была заядлой кокаинисткой. Обстоятельства ее гибели неизвестны, хотя до наших дней сохранился старый номер журнала «Театр и искусство» за 1914 год, в котором помещена крохотная заметка: «Известная москвичам артистка Н.Н.Вертинская отравилась в Петрограде кокаином. Причина – неудачно сложившаяся личная жизнь.»

Спасаясь от наркотического дурмана, Вертинский оборвал все свои связи в артистическом мире и решил пойти добровольцем на фронт. Именно Первая мировая война и стала тем третьим потрясением, что окончательно выкристаллизовала того Вертинского, что мы сегодня знаем.

«Отец увидел толпу людей возле особняка купеческой дочери Марии Морозовой на Арбате, – много лет спустя писала его дочь Анастасия Вертинская. — Это с вокзала привезли раненых. Их выносили на носилках из карет, а в доме уже работали доктора. Отец просто подошел и стал помогать. Врач присмотрелся к высокому пареньку и позвал к себе в перевязочную — разматывать грязные бинты и промывать раны.

— Почему именно меня? — спросит Вертинский позднее.

И услышит: “Руки мне твои понравились. Тонкие, длинные, артистичные пальцы. Чувствительные. Такие не сделают больно”.

За неспешной работой прошла ночь, другая, третья… Парень едва держался на ногах, но духом не падал, и в перевязочной ему нравилось. Врач, поняв, что с помощником повезло, стал учить его «фирменному» бинтованию. Вертинский успевал читать раненым, писать за них письма домой, присутствовал на операциях, которые делал знаменитый московский хирург Холин; запоминал, как мягко, но уверенно работает тот с инструментом…»

Через несколько дней Вертинский был официально принят санитаром на 68-й поезд Всероссийского союза городов, который с 1914 по 1916 годы курсировал между передовой и Москвой. Словно стесняясь своего актерского прошлого, он решил скрыться за псевдонимом «Медбрат Пьеро» — когда-то этот образ принес ему славу в Театре миниатюр, пусть поможет и на войне.

«Вскоре отец до того набил руку, освоил перевязочную технику, что без конца удивлял ловкостью, быстротой и чистотой работы, – писала Анастасия Вертинская. – Выносливый, высокий, он мог ночами стоять в перевязочной, о его руках ходили легенды, а единственный поездной врач Зайдис говорил:

— Твои руки, Пьероша, священные. Ты должен их беречь, в перевязочной же не имеешь права дотрагиваться до посторонних предметов.

Каждые 5 часов менялись сестры, а заменить Вертинского было некому — он уже двое суток на ногах. Наконец, Зайдис приказывает ему идти спать в свое купе. Он тенью движется по вагонам, в которых раненые лежат, стонут, плачут, бредят. От усталости в глазах круги, и вдруг кто-то хватает Вертинского за ноги:

— Пьероша, спойте мне что-нибудь.

— Боже мой, вы бредите или серьезно?

— Умоляю вас, спойте, я скоро умру…

Вертинский видит повязку, мокрую от крови. Опускается на край носилок и поет «Колыбельную» на слова Бальмонта.»

В поезде велась книга, в которую записывалась каждая перевязка. Вертинский работал только на тяжелых операциях. Когда он закончил службу на поезде, а это произошло в 1916 году, на его счету было 35 тысяч перевязок.

Уже ближе к концу своей службы Александру Вертинскому приснился странный сон, который он любил пересказывать всем своим близким. «Будто бы стою я на залитой солнцем лесной поляне, – рассказывал он своей дочке Анастасии, – а на той поляне сам Бог вершит суд над людьми.

— Кто этот брат Пьеро? — вдруг спросил Творец у дежурного ангела.

— Начинающий актер.

— А как его настоящая фамилия?

— Вертинский.

— Этот актер сделал 35 тысяч перевязок, – помолчав, сказал Бог. – Умножьте перевязки на миллион и верните ему в аплодисментах.»

Сон оказался пророческим – всемирная слава к Вертинскому пришла буквально сразу же по его возвращении в Москву. В 1916 году он пришел в Арцыбушевский театр миниатюр и предложил свой новый оригинальный номер: «Песенки Пьеро». На этот раз никакой жеманности, никаких дурацких и пошлых шуток, все очень строго и аскетично.

«Он выходил на сцену уже основательно загримированным и в специально сшитом костюме Пьеро. В мертвенном, лимонно-лиловом свете рампы густо напудренное лицо его казалось неподвижной, иссушенной маской. Лишь «алая рана рта» и страдальчески вздрагивающие брови обозначали «тлеющую человеческую жизнь». Образ черного Пьеро, появившийся позднее, был иным: мертвенно-белый грим на лице заменила маска-домино, белый костюм Пьеро заменило совершенно черное одеяние, на котором ярко выделялся белый шейный платок.»

Но самое главное – иным было и содержание песен, т.н. «ариеток». Новый Пьеро вместо романтических или (как можно было ожидать от фронтивика) военных песен стал рассказывать глубоко личные истории. Простые песни вроде «Безноженьки» – про девочку-калеку, которая спит на кладбище и видит, как «добрый и ласковый Боженька» приклеил ей во сне «ноги – большие и новые»…

Публика была шокирована: о таком раньше не то чтобы петь, но и говорить было не принято. Но мировая война перевернула все, и старые романсы с их «грезами» и «розами», «соловьями» и «лунными ночами» стали казаться какой-то невообразимой фальшью, ничего не стоящей мишурой.

«Помню, я сидел на концерте Собинова и думал: «…О чем он поет? Ведь это уже стертые слова! Они ничего не говорят ни уму, ни сердцу», – вспоминал Александр Николаевич.

Вертинский не имел музыкальной подготовки и даже не знал нотной грамоты, но именно он и придумал новые законы жанра, основанные на двух простых вещей: на правде и на вере в мечту. Поэтому он и пел о далеких сингапурах, лиловых неграх, бедных горничных и несчастных солдатиках. И эти песни оказались близки всем слоям, сословиям и классам смертельно уставшей империи.

К началу 17-го Вертинский объехал уже всю Россию, а его первый бенефис в Петербурге состоялся 25 октября 1917 года – как раз в тот вечер, когда революционные матросы взяли Зимний дворец. Несомненно, в этом совпадении можно найти немало скрытого символизма, ведь именно в этот вечер на смену «Грустному Пьеро» явились буйные и жестокие революционные «арлекино». Говорят, когда уже после октябрьского переворота Вертинский написал свой самый известный романс «Я не знаю, кому и зачем это нужно» – о гибели трехсот московских юнкеров, его вызвали в ЧК. «Вы же не можете запретить мне их жалеть!» – пытался он как-то оправдаться. В ответ рубанули с плеча: «Надо будет – и дышать запретим!». Но Вертинский уехал не сразу – до самого конца 1919 года он гастролировал по России, давая концерты солдатам Добровольческой Армии России. В конце концов, судьба привела его на борт парохода «Великий князь Александр Михайлович», на котором остатки Белой армии спешно эвакуировались в Константинополь.

Впрочем, в Константинополе Вертинский надолго не задержался. С помощью знакомого еще по Москве театрального администратора, он смог обзавестись новым паспортом на имя «греческого подданного Александра Вертидиса», и под этим именем он отправился в Европу: в Румынию, оттуда в Польшу, Германию, Австрию, Францию и Бельгию, выступая как в третьесортных кабаре и шантанах, так и в первоклассных ресторанах.

Уже в середине 30-х Вертинскому выпадает редкий шанс покорения Голливуда. Концерты проходили успешно, однако, чтобы овладеть широкой публикой нужно было переходить на английский язык, но Александр Николаевич не испытывал никакой охоты к изучению иностранных языков. «Чтобы понять нюансы моих песен и переживать их, – сказал он как-то в одном из интервью, – необходимо знание русского языка…. Я буквально ощущаю каждое слово на вкус и, когда пою его, то беру все, что можно от него взять. В этом основа и исток моего искусства.»

Чтобы быть поближе к русской аудитории он и отправился в Шанхай, где была большая русская колония. Наверное, он и не предполагал, что, из-за разразившейся Второй мировой войны, он останется в Китае на восемь лет.

О «китайском» периоде Вертинского вспоминала, тогда начинающая журналистка, впоследствии известная писательница, Наталья Ильина. Она познакомилась с Вертинским в кабаре “Ренессанс”, где в строгом черном костюме, безупречно элегантный артист пел под аккомпанемент двух гитар “Очи черные” и другие романсы, обычный “заигранный эмигрантский репертуар». «Отработав в прокуренном кабаре среди танцующих пар, – писала Ильина, – он шел в смежный ресторанный зал и коротал там время с друзьями, а иногда и вовсе незнакомыми людьми, наперебой приглашавшими его за свой столик. Потом он нередко ехал в другое кабаре. Требовалась железная выносливость, чтобы вести ту жизнь, которую вел Вертинский в Шанхае.»

Здесь же, в Шанхае, произошло событие, изменившее всю его дальнейшую жизнь. Весной 1940 года, в Пасхальный вечер в кабаре “Ренессанс” пришла с друзьями зеленоглазая, рыжекудрая красавица, семнадцатилетняя Лидия Циргвава.

«До этого я знала Вертинского только по пластинкам и была его поклонницей, но никогда его самого не видела, – много лет спустя вспоминала она. – На меня его выступление произвело огромное впечатление. Его тонкие изумительные и выразительно пластичные руки, его манера кланяться – всегда чуть небрежно, чуть свысока. Слова его песен, где каждое слово и фраза, произнесенные им, звучали так красиво и изысканно. Я еще никогда не слышала, чтобы так красиво звучала русская речь, слова поражали своей богатой интонацией. Я была очарована и захвачена в сладкий плен. Но в этот миг я не испытывала к нему ничего, кроме… жалости. Я была юна, неопытна, совсем не знала жизни, но мне захотелось защитить его. И всю мою неразбуженную нежность и любовь я готова была отдать ему. Отдать с радостью. Потому что никого прекраснее его нет. И никогда в моей жизни не будет… По счастливой случайности, за нашим столиком сидели его знакомые. Он подошел. Нас познакомили. Я сказала: «Садитесь, Александр Николаевич». Он сел – и потом не раз говорил: «Сел – и навсегда». Влечение было обоюдным.

Вертинский вовсе не чурался легких и необременительных отношений с поклонницами. Обладая удивительно влюбчивым характером, он страстно ухаживал за многими женщинами, бурно переживая разрывы, а однажды он даже женился. Произошло это в 1924 году в Берлине, когда Вертинский предложилл руку и сердце некой Рахиль Потоцкой из богатой еврейской семьи. К сожалению, жизнь молодых с самого начала не заладилось, уже через несколько месяцев новобрачные подали на развод, и после этой неудачи Вертинский предпочитал не заводить серьезных отношений.

Но вот с Лидией все было по-другому. Дочь советского подданного, служащая пароходной кампании, она была непохожа на женщин, с которыми Вертинский был знаком прежде: “Она у меня как иконка – Навсегда. Навсегда.»

“Моя дорогая Лилочка, Вы для меня – самое дорогое, самое любимое, самое светлое, что есть в моей жизни, – писал он в своих письмах. – Вы – моя любовь. Вы – ангел. Вы – невеста! …Вы – самая красивая на свете. Самая нежная, самая чистая. И все должно быть для Вас, даже мое искусство. Даже мои песни и вся моя жизнь. Помните, что Вы – мое “Спасенье”, что Вас послал Бог, и не обижайте меня, “усталого и замученного”.

В апреле 1942 года брак Вертинского и Лидии Циргвава был зарегистрирован и в советском посольстве в Японии, в Токио. «Бракосочетание состоялось в Кафедральном соборе, – писала Лидия Вертинская. Были белое платье, фата, взволнованный жених, цветы, пел хор. Весь русский Шанхай пришел на нашу свадьбу.»

Вскоре у молодоженов родилась дочь Марианна, за ней – Анастасия, и тут судьба Вертинского сделала новый крутой разворот – с грудным ребенком на руках он решил вернуться в СССР.

Вообще-то, переговоры о возвращении Вертинского велись еще с 1936 года, причем как раз по инициативе советского правительства: такой поступок всемирно известного артиста было бы на тот момент крутым пиаром для Страны Советов. Международное признание было очень нужно тогда СССР – и работой по возвращению «заблудших» ведал специальный главк Наркомата иностранных дел. К примеру, Куприна обхаживали два года, поселили в шикарной усадьбе, обеспечили целую серию встреч с восторженными поклонниками… Но вот с Вертинским решение вопроса почему-то все время откладывалось – то ли сам Александр Николаевич не хотел, то ли из-за постоянной «текучки» кадров в Накрминдел – на дворе-то была эпоха «большого террора» со всеми вытекающими последствиями – переговоры все время стопорились.

«Война в России всколыхнула в нас, русских, любовь к Родине и тревогу о ее судьбе, – писала Лидия Вертинская. – Александр Николаевич горячо убеждал меня ехать в Россию и быть с Родиной в тяжелый для нее час. Я тоже стала об этом мечтать. Он написал письмо Вячеславу Михайловичу Молотову. Просил простить его и пустить домой, в Россию, обещал служить Родине до конца своих дней. Письмо В.М. Молотову повез из Шанхая в Москву посольский чиновник, сочувственно относившийся к Вертинскому. Через два месяца пришел положительный ответ и визы… На станции Отпор нас встречали представители нашего консульства, но, между прочим, к Александру Николаевичу все равно подошел пограничник и строго спросил, сколько он везет костюмов. Он ответил, что у него три костюма, из которых один на нем, еще один концертный фрак и один смокинг. Выслушав ответ, пограничник неодобрительно покачал головой, а Вертинский стоял с виноватым лицом… Затем мы приехали в Читу. Город был суровый. Мороз. Стужа. Помню, когда я впервые вышла из гостиницы на улицу, то было ощущение, что меня окунули в котел с кипятком. Гостиницу еле отапливали, воды почти не было, по стенам ползали клопы. В гостинице было много военных. А из Москвы в Читу пришла телеграмма в местную филармонию с распоряжением, чтобы артист Вертинский дал несколько концертов в Чите. И администратор, который занимался нами, увидев, как мы с маленьким ребенком замерзаем в номере, предложил переехать к нему. Мы с благодарностью согласились. Его семья занимала две комнаты в коммунальной квартире. Вещей оказалось много, и мы разместили их в прихожей и в общей кухне. Кое-что у нас тут же “конфисковали”, но мне было очень жаль только теплые шерстяные носки, которые я связала для Александра Николаевича. Тем временем Александр Николаевич осмотрел зал филармонии, нашел пианиста и стал репетировать. Вертинский спел четыре концерта. Зал был переполнен. Прием и успех были блестящие!»

Кстати, именно тогда Вертинский и отпраздновал свой первый в жизни день рождения. «Будучи круглым сиротой, он никогда не праздновал свой день рождения, – писала Лидия Вертинская. – В семье, где он жил, никто не отмечал этот день… Поэтому, приехав на Родину, я решила возместить Александру Николаевичу за все потерянные дни рождения. Жили мы тогда еще в гостинице «Метрополь». Мы договорились с дирекцией гостиницы снять на вечер малый банкетный зал. Заказали прекрасный ужин и вина и пригласили гостей. Пригласили всех, с кем успели познакомиться и подружиться. Пришли актеры театров и кино, писатели, поэты, художники и добрые знакомые и поклонники Вертинского. Среди гостей был у нас Дмитрий Шостакович с женой. Он подарил Вертинскому партитуру Седьмой симфонии с дарственной надписью…»

Вертинский прожил на родине еще 14 лет, но какая странная это была жизнь!.. Его не преследовали, но и не пускали в жизнь, обращаясь с ним как с музейным экспонатом. Случай уникальный – так, в 1951 году Вертинский был награжден Сталинской премией (за роль католического кардинала из фильма Калатозова «Заговор обреченных»), но в то же время из ста с лишним песен из его репертуара к исполнению в СССР было допущено не более тридцати, и на каждом концерте присутствовали цензоры. Концерты в Москве и Ленинграде были неофициально запрещены, на радио его никогда не приглашали, но в то же время его песни знали все. Отчаявшись, он написал два сверхпатриотических, по советским меркам, стихотворения, и отправил стихи Поскребышеву, сталинскому секретарю, вместе с письмом, где спрашивал, может ли он чувствовать себя своим на вновь обретенной Родине. «Обо мне не пишут и не говорят ни слова, как будто меня нет в стране, – писал он вождю. – Газетчики и журналисты говорят “нет сигнала”. Вероятно, его и не будет. А между тем я есть! И очень “есть”! Меня любит народ! (Простите мне эту смелость.) 13 лет на меня нельзя достать билета! Все это мучает меня. Я не тщеславен. У меня мировое имя, и мне к нему никто и ничего добавить не может. Но я русский человек! И советский человек. И я хочу одного – стать советским актером. Для этого я и вернулся на Родину”.

Сталину стихи очень понравились, он сам поблагодарил Вертинского, но… эти стихи тоже никто не захотел напечатать.

Возможно, советская пропагандистская машина просто не знала, что с этим Вертинским делать. Ведь как мыслили сталинские идеологи? Все «возвращенцы» своим возвращением должны были не столько воспевать социализм (этого-то как раз и не требовалось), но воплощать собой какую-нибудь простой символ. Дескать, если бы вернулся Шаляпин, он стал бы символом «народного голоса». Рахманинов стал бы певцом русского характера, Бунин – любителем родной природы, etc. Но какую идею мог воплотить в себе Вертинский? Несмотря на всю простоту его «песенок», Вертинский никак не помещался ни в одну простую идеологическую схему, являясь, разве что, примером самого вопиющего космополитизма: «…все равно, где бы мы ни причалили, не поднять нам усталых ресниц»… И, наверное, именно поэтому Вертинский вскоре стал эдаким , археологическим артефактом из дореволюционной жизни.

Но сам Александр Николаевич не унывал. Незадолго до своей смерти 21 мая 1957 года он сказал: «Через 30-40 лет меня и мое творчество вытащат из подвалов забвения и начнут во мне копаться…»

Comments Off

Comments are closed at this time.